Насмешливое счастье

В Киевской русской драме вновь звучат письма Антона Чехова и Лики Мизиновой.
 

Возможно, оттого, что театр наш часто удручающе тяжеловесен, слишком материален и навязчив, в нем приобретают особое значение детали, иной раз даже случайные, к спектаклю прямо не относящиеся, но присутствующие именно в его течении, как бывает, когда ручей или река несут какой-нибудь странный цветок Бог знает откуда. В этих случайностях иногда как раз и находишь живой и важный смысл. Иногда на такие случайности везет. Спектакль <Насмешливое мое счастье> в Русской драме мне довелось смотреть в тот вечер, когда в зале был легендарный Давид Боровский. Чуть повернув голову, можно было видеть поодаль его мрачный профиль с характерно оттопыренной губой, как у мальчишки, который глотнул коньяку, упрямо не подавая вида, что ему горько. На знаменитого художника стоило смотреть: ведь происходящее на сцене касалось его непосредственно. Именно Боровский почти сорок лет назад создал знаменитую <березовую> сценографию <Насмешливого моего счастья>, вот эту самую; в ней и разыгрывается действие спектакля, который шел здесь восемнадцать лет, потом исчез из репертуара и вот теперь возобновлен Михаилом Резниковичем с прежними, а отчасти и новыми исполнителями. Когда действие окончилось, все участники и создатели спектакля вышли на поклоны и позвали к себе Боровского. Он встал и пошел - но не на сцену, а к боковому выходу, уткнув лицо в большой букет цветов. Не знаю, что он при этом думал, но жест был точным и драматически завершенным.

В одну и ту же реку можно войти вторично - но это грустно: ведь ты знаешь, что река уже не та.

А спектакль как раз представляет собой попытку <повтора>, и не скрывает этого, и ты, зритель, не можешь не переживать эту коллизию. И не можешь не видеть, что за эти сорок лет постарели не столько актеры, сколько пьеса Леонида Малюгина. Тексты чеховских писем остались теми же, но отобраны и скомпонованы они были по моде иного, не чеховского, времени, потому Чехов предстает тут явно советским вольнодумцем-шестидесятником, очеловеченной цитатой, непогрешимой, как Ленин в пьесах той же эпохи (его, помнится, тогда было тоже модно делать <нашим современником>).

При этом Вячеслав Езепов в роли Чехова внешне, по нечаянности, удивительно похож на товарища Молотова. Он вытаскивает на сцену настоящие кандалы (видимо, символ рабства, столь ненавистного Чехову) и гневно (хотя и осторожно) пинает эти кандалы ногой, произнося нечто вроде <мы сгноили в тюрьмах миллионы людей!>

Эти кандалы и этот осторожно-патетический жест ножкой столь невыносимо-декоративны, что тут же декоративными становятся и березы Боровского; все вдруг превращается в некую дачу на Южном берегу Крыма; на таких дачах возможны и <березовая> обшивка стен, и музейные аксессуары типа чапаевских сабель или кандалов.

Пожалуй, в этом смысле спектакль невольно, но очень точно отражает то, что произошло с нами за сорок лет со времени первой премьеры <Насмешливого счастья>: <березовый> пафос шестидесятых годов овеществился в стройматериале для особняков. А слова звучат вроде те же, и даже с тем же пафосом. Но этот пафос нынче отзывается иначе, и он незаметно превращает Чехова из свободного и ироничного <южнорусского человека> в серьезного <истинно русского человека>, в чьих устах в этом спектакле слово <Россия> звучит даже не с двумя, а с четырьмя <с>, сладострастно, как у Бориса Ельцина.

Езепов вынужден (такова эта драматургия) играть персонажа из тех, кого сам Антон Павлович не любил.

И все же живой Чехов в этом спектакле есть, хотя и не в центральной фигуре. Это опять маленькое чудо театра, где главный смысл, случается, обнаруживаешь, лишь скосив глаза в сторону. Чехова видишь, пока смотришь на Наталью Долю (Лика Мизинова). В ней живой Чехов отражен так явно и ярко, что поневоле думаешь: а ведь она от Антона Павловича взяла это умение быть насмешливой, несерьезной, умной и независимой. Мы, конечно же, не знаем, какова была Лика Мизинова. Дело не в этом. А в том, что Лика, какова она у Доли, знала Чехова больше, чем он сам себя знал.

А еще Чехова видишь, пока смотришь на Николая Рушковского: он здесь играет Александра, брата Антона Павловича. Но поскольку Александр по пьесе свободен от обязанности сыпать афоризмами, ему остается спокойная, сдержанная ирония, в которой и узнаешь именно <того самого> Чехова.

В сжатом виде спектакль запоминается так: некий довольно скучный человек два часа говорил о чем-то, а мы любовались его девушкой и братом.

Еще запоминается одна фраза, великолепно произнесенная Рушковским: <Зачем он умер?!>

Фраза сама по себе странная, в ней, очень по-чеховски, слышится совсем не то, что сказано.

Может, именно эту фразу мастерски отыграл в финале Давид Боровский, уткнув лицо в цветы.

Виталий Жежера

"Столичные новости", №293, 20-26 января 2004

Немає коментарів

Коментувати.

E-mail: Пароль: Реєстрація Забули пароль?

Перед тим як написати коментар, ознайомтесь з правилами сайту.
Увага! Коментарі незареєстрованих користувачів будуть розміщуватися на сайті після перевірки адміністратором.

Ваше ім'я:
protect